Маэстро заединичья


какой же шутник придумал это Клячко, эту Клячу Водовозную, Клячу Дохлую? Это он-то, которого Ник. Алексаныч прямо ^так, вслух, при всех назвал гениальным парнем?.. Эх, муть это все, ваша дурацкая гениальность, кому она нужна. Видали вы когда-нибудь вратаря по фамилии Дырка?

А нападающего Размазю-кина? А полузащитника Околелова? А песню такую старую помните: "П-а-ааче-му я ва-да-воз-аа-а?"
Почему не Дубровский, не Соколов, не Рабиндранат Тагор, не Белоконь, на худой конец?
Теперь понимаю, что фамилия эта оскорбляла его всего более эстетически - он не желал и не мог с ней внутренне отождествиться, это была НЕ ЕГО фамилия.
Красавец Белоконь, звездно-высокомерный, великолепно-небрежный король - Белоконь, в которого потом влюбилась молодая учительница английского и, как болтали злые языки, что-то с ним даже имела, какой-то поцелуй в углу, что ли,- этот всеобщий кумир и источник комплексов сидел через парту, не подозревая о своем статусе, в сущности, простодушный... И однажды Академик все-таки испытал нечто вроде горького фамильного удовлетворения. Учительница физики, добрейшая и рассеяннейшая пожилая дама по кличке Ворона Павловна, намереваясь проверить усвоение учениками закона Ома и глядя в некое пространство, сонным голосом произнесла: "Бело-кляч...", что составило синтетическую лошадиную фамилию его, Клячи, и обожаемого Белоконя. Тут и произошла вспышка, засияла вольтова дуга родственности - оба они, под проливным хохотом, медленно поднялись...

Вероника Павловна еще минут пять строго улыбалась. К доске так никто и не вышел.
Два друга - я да в меньшей степени Яська - оба мучали его неверностью, точнее сказать, многовер-ностью, а он был, как все гении, глубоко ревнив. Увлекал нас мощью своего интеллекта, околдовывал в тишине, но моментально терял в крикливой толкотне сверстников.

При всей своей шарнирной живости совершенно не мог выносить нашего гвалта, возни, мельтешения в духоте - сразу как-то хирел, тупел, зеленел, словно отравленный, а на большой перемене пару раз тихо валился в обморок. Потом завел привычку забираться на больших переменах куда-то под лестницу последнего этажа, в облюбованный уголок, и там что-
то писал, вычислял, во что-то играл сам с собой. Когда я подходил, случалось, шипел, лягался...
Альфа в положении Омеги - такая вот странность. В дружеской борьбе один на один, как и в шахматах, равных не ведал: и меня, и Яську, тяжелого, как мешок с цементом, и того же Афанасия-восемь-на-семь валял как хотел, брал не силой, даже не ловкостью - какое-то опережение... Но я уже и тогда понимал, что для статуса (слова этого у нас, разумеется, не было, но было весьма точное древнее чувство) такая борьба не имеет практически никакого значения: ну повалил, ну и ладно, подумаешь, посмотрим еще, кто кого. В серьезных стычках Кляча всегда и всем уступал, в драках терпел побои, не мог ударить ни сильнейшего, ни слабейшего, мог только съязвить изредка, но на слишком высоком уровне.

Можно ли быть уважаемым, в мужской-то среде, если ни разу, ну ни единожды никому не двинул, не сделал ни одного движения, чтобы двинуть, ни разу не показал глазами, что можешь двинуть?
Клячу считали просто-напросто трусом, но я смутно чувствовал, что это не трусость или не обычная трусость - какой-то другой барьер...
На школьный двор как-то забежала серенькая, с белыми лапками кошка. Переросток Иваков из седьмого "А", здоровенный бугай, по слухам имевший разряд по боксу и бывший своим в страшном клане районной шпаны под названием "киксы", кошку поймал и со знанием дела спалил усы. Иваков этот любил устраивать поучительные зрелища, ему нужна была отзывчивая аудитория. Обезусевшая кошка жалобно мяукала и не убегала: видимо, в результате операции потеряла ориентировку.

Кое-кто из при сем присутствующих заискивающе посмеивался, кое-кто высказывался в том смысле, что усы, может быть, отрастут опять. Иваков высказался, что надо еще подпалить и хвост, только вот спички кончились.

Кто-то протянул спички, Иваков принял. Я, подошедший позже, в этот миг почувствовал прилив крови к лицу - прилив и отлив... "Если схватить кошку и убежать, то он догонит, я быстро задыхаюсь, а если не догонит, то встретит потом.



Если драться, то он побьет. Если вдруг чудо и побью я, то меня обработает кто-нибудь из киксов,
скорее всего Колька Крокодил или Валька Череп, у него финка и судимость в запасе..."
И вдруг, откуда ни возьмись, подступает Клячко, с мигающим левым глазом.
- Ты что... ты зачем...
Иваков, не глядя, отодвигает его мощным плечом. И вдруг Кляча его в это самое плечо слабо бьет, и не бьет даже, а просто тыкает.

Но тыкает как-то так, что спички сами собой падают и рассыпаются.
Клячко стоит, мигает. Трясется, как в предсмертном ознобе.
В этот миг я его предал.
- Собери,- лениво говорит Иваков, указывая на рассыпавшийся коробок.
- Не соберу,- говорит Клячко, но не говорит, только смотрит и почему-то перестает мигать.
Все приготовились к привычному зрелищу профессиональной расправы. В этот миг я предал его в тысяча первый раз.
Иваков на четыре года старше и на 15 килограммов тяжелее. Иваков понимающе смотрит на Клячко сверху вниз. Иваков слегка ухмыляется правой одной стороной своего лица.

Иваков ставит левую ногу чуть-чуть на носок. Иваков сценически медлит. Небрежно смазывает Клячко по лицу, но... Тут, очевидно, Получилась какая-то иллюзия восприятия - Иваков как бы сделал, но и не сделал этого.

Ибо - трик-трак - невесть откуда взявшимся профессиональным прямым слева Клячко пускает ему красную ленточку из носу и академическим хуком справа сбивает с ног. Четко, грамотно, как на уроке.

Но на этот раз никто, в том числе и я, своим глазам не поверил. Да и самого Клячко в этот момент как бы не было, только траектории кулаков.
Иваков встает с изумленным рычанием. Иваков делает шаг вперед, его рука начинает движение, и кадр в точности повторяется.

Иваков поднимается опять, уже тяжело, как бы бьет, и еще раз - трак-тарарик - то же самое в неоклассическом варианте: хук в нос слева, прямой в зубы справа и еще четверть хука в челюсть, вдогон. Нокаут.
Иваков уползает, окровавленный и посрамленный. Убегает наконец и что-то сообразившая кошка. Но вот она, непригодность для жизни - с Клячко сделалось что-то невообразимое, он сам тут же и уничтожил
плоды незаурядной победы, сулившей ему принципиально иной статус. Иваков-то уполз, а Кляча упал на землю, Кляча зарыдал, завыл благим матом, забился в судороге - короче, с ним вышла типичнейшая истерика и, хуже того, тут же его стошнило, чуть не вывернуло наизнанку...

Все сразу потеряли интерес, разошлись. Мы с подоспевшим Яськой насилу дотащили его домой: у него подкашивались ноги, он бредил, уверял, что теперь должен улететь. "Куда?" - "В Тибет... В Тибет...

Все равно..." Недели две провалялся с высоченной температурой.
Целый месяц со дня на день мы ждали расправы со стороны Ивакова и его киксов, но Иваков куда-то пропал.
МАЭСТРО ЗАЕДИНИЧЬЯ
Вовка Ермилин был старше меня года на два. В наш класс попал на четвертом году обучения в результате второгодничества. Белобрысый, с лицом маленького Есенина, худенький и низкорослый, но ловкий и жилистый, очень быстро поставил себя как главарь террористов, то бишь отрицательный лидер, свергнув с этой должности Афанасия. Перед ним трепетали даже старшеклассники. И не из-за того, что он много дрался или применял какие-то особые приемчики, нет, дрался не часто и не всегда успешно: Яська, например, на официальной стычке его основательно поколотил, после чего оба прониклись друг к другу уважением.

Силы особой в нем не было - но острый режущий нерв: светло-голубые глаза стреляли холодным огнем, а когда приходил в ярость, становились белыми, сумасшедшими.
Отец Ермилы был алкоголик и уголовник; я видел его раза два, в промежутках между заключениями,- отекший безлицый тип, издававший глухое рычание. Сына и жену бил жестоко. Мать уборщица - худенькая, исплаканная, из заблудившихся деревенских.

В комнатенке их не было ничего, кроме дивана с торчащими наружу пружинами и столика, застеленного грязной газетой. Был Ермила всегда плохо одет и нередко голоден - нынче такие дети уже не встречаются...
Странная симпатия, смешанная с неосознанным чувством вины, тянула меня к нему.
У него никогда не было ни одной собственной книги. Я давал ему читать кое-что приключенческое, но дело это шло у него с трудом. Зато я жадно впитывал его рассказы о приключениях, казавшихся мне настоящими, о тайной жизни улиц, пивных, подворотен, рассказы на жарком жаргоне, убогом по части слов, но не лишенном разнообразия в интонациях.

Рассказывал, давая понять, что мне до этого не дорасти никогда...
Однажды зимой Ермила спас школу от наводнения, заткнув некой частью тела огромную дырку в лопнувшей трубе: почти полчаса пришлось ему пробыть в неестественной позе, сдерживая напор ледяной воды. Память имел прекрасную на все, кроме ненавистных уроков, любил яркими красками рисовать цветы, пел голубым дискантом тюремные песни...



Содержание раздела